Книжная полкаЛитературный критик Варвара Бабицкая
о любимых книгах
10 книг, которые украсят любую библиотеку
ИНТЕРВЬЮ: Алиса Таёжная
ФОТОГРАФИИ: Алена Винокурова
МАКИЯЖ: Ирен Шимшилашвили
В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем журналисток, писательниц, учёных, кураторов и других героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в их книжном шкафу. Сегодня своими историями о любимых книгах делится литературный критик, редактор и переводчица Варвара Бабицкая.
Варвара Бабицкая
литературный критик
В детстве навык читать, что написано, причинял много расстройства:
я не могла принять
на веру,
что это — смешно,
а то — доблестно
Я начала читать поздно по меркам моей семьи: старший брат уже научил читать младших, а я всё саботировала, хотя знала буквы. Когда мне было без малого пять лет, меня на несколько месяцев отправили пожить к бабушке, по стечению политических обстоятельств оказавшейся в казахском посёлке. Там я по большей части развлекала себя сама и однажды построила дом из стульев и пледа, забралась туда и стала имитировать нормальную домашнюю деятельность человека, то есть взяла книжку и стала в неё смотреть. И буквы вдруг сложились в текст — чуть ли не со щелчком. Я прочитала про себя страницу, чтобы убедиться, что мне не померещилось, и сказала бабушке: «Кажется, я умею читать!»
В детстве навык читать, что написано, причинял много расстройства: я не могла принять на веру, что это — смешно, а то — доблестно. Меня злило и расстраивало, что символ благородства — Атос — повесил собственную жену за преступление, за которое она уже понесла наказание по закону, а Карлсон издевается над Малышом, съедает все его сладости, подводит его под монастырь и бросает в беде, но мне почему-то предлагается быть их болельщицей просто из-за политических симпатий автора или по прихоти переводчицы. Мне по сей день мешает излишняя эмпатия по отношению к героям — жертвам авторского самоуправства, и чуть в романе запахнет жареным, я заглядываю в эпилог, чтобы убедиться, поженятся или умрут, чтобы приготовиться заранее.
Чуковский в «Высоком искусстве» цитировал Гоголя, говоря о хорошем переводе: «... его не видишь: он превратился в такое прозрачное „стекло“, что кажется, как бы нет стекла», а для меня всякий текст был как стекло слюдяное, то есть помеха, зато обладающая собственной интересной фактурой. В девять лет я знала наизусть целые страницы из романа Чернышевского «Что делать?», который считала чистейшей глупости чистейшим образцом, потому что меня восхищали непривычные синтаксические конструкции, чужой слог и ощущение, что с их помощью я поняла об авторе больше, чем сам он собирался мне рассказать.
Я люблю бумажные книги — точнее, свои бумажные книги. Книжные полки стали со временем пространственной моделью моего мозга. И ещё они стали моделью дома: в последние годы приходилось часто менять квартиры, но книги, которые я таскаю за собой в пятидесяти коробках и расставляю по стенам в заведённом порядке, геометрически повторяют форму жилища и придают ему привычный вид.
Иногда я пишу статью и вспоминаю, что по такому-то поводу уже было хорошо сказано: прежде, чем я додумаю, кто автор и что за книжка, я уже нахожу цитату, потому что помню, в какой точке пространства лежит нужная мысль — на какой полке, справа или слева на развороте, на каком сантиметре толщины тома. В общем, любая библиотека и есть модель литературы в натуральную величину, и из этого ещё следует, что необязательно ознакомиться лично с каждым кирпичом в здании, чтобы понимать, какую он несёт конструктивную нагрузку.
Из-за привычки воспринимать текст трёхмерно мне трудно читать книги в PDF, хотя для рецензирования их, конечно, быстрее и проще получать так, и Kindle очень выручает. Я всегда читаю с карандашом, отчёркиваю и пишу на полях. Поэтому неохотно даю свои книги почитать: это интимное, боюсь себя выдать «то кратким словом, то крестом, то вопросительным крючком». Кроме того, они мне самой нужны: новой книжке я как правило предпочту старую, могу каждый год перечитывать, например, «Джейн Эйр», первый том «Человека без свойств» Роберта Музиля и так далее.
Совершенно не понимаю, почему один текст должен интересовать меня больше, чем другой, на том основании, что первый я ещё не читала. Наоборот: о старом я уже знаю, что он интересный, а про новый ещё бабушка надвое сказала. Новых мыслей в каждом поколении появляется не так уж много, как отмечал Моэм через четыре года после того, как Хармс, принадлежавший к следующему поколению, написал о коллеге: «Он не постеснялся сказать мне в лицо, что ежемесячно сочиняет десять мыслей. <…> Врёт».
Средневековый автор мог за всю жизнь прочитать меньше разных книг, чем мы за пару лет, а каких добивался впечатляющих когнитивных результатов: разум человека качественно меняют не новые сведения, а новые нейронные связи. Но я росла в ситуации книжного дефицита, оставившего неконтролируемую жадность по отношению к книжкам, а семейное воспитание внушило мне чувство вины за лень и нелюбознательность, и по всему выходило, что читать новые книги всё-таки придётся. Так что я стала литературным критиком в надежде, что мне за это хотя бы будут платить (забегая вперёд, скажу, что план оказался так себе). Эти книжки в буквальном смысле составляют полку, которую я при переезде пакую в последнюю очередь, потому что она безотказно утешает и сохраняет душевное здоровье в тяжёлые времена.
Любая библиотека
и есть модель литературы
в натуральную величину
Владислав Ходасевич
«Некрополь»
Ходасевич меня научил всему: что такое национальная самоидентификация, чем порнография отличается от искусства с эротическим сюжетом и как жить в литературной традиции, а не музеефицировать её. Он родился спустя сорок девять лет после смерти Пушкина, а умер за сорок два года до моего рождения, писал о Пушкине с такой же исторической дистанции, с какой я пишу о нём, а кажется, что разрывы в сознании несопоставимы, и Ходасевич — понятный, близкий человек двадцатого века. Это отнюдь не само собой разумеется, его товарищи такими не были. Они увлекались жизнетворчеством, ставили над собой и окружающими дикие эксперименты, которые сейчас вызывают смех или нравственный протест. Для них мы все — «фармацевты», как в «Бродячей собаке» называли обывателей, сходившихся посмотреть на богему.
Среди них всех Ходасевич, как поэт, как критик и как мемуарист, стоит совершенно особняком благодаря какому-то исключительному человеческому качеству и трезвости: с ним одним можно отождествиться, посмотреть на клубки литературных и человеческих взаимоотношений Серебряного века его глазами. Это не значит с ним во всём соглашаться, тем более что его взгляды эволюционировали, как и авторы, которых он рецензировал. Очень азартное занятие — следить за литературным процессом прошлого в режиме реального времени: вот на странице 486 он полощет Цветаеву за дебютный сборник, а на странице 523 называет её поэму «Молодец» несравненной, вот постепенно разрешает Мандельштаму заумь. И ядом его не переплюнет никто: «Хотелось бы умолчать о Владимире Нарбуте…» — не сомневаюсь, Нарбуту тоже этого бы хотелось.
Похожее: Георгий Иванов «Петербургские зимы»; Ирина Одоевцева «На берегах Невы»
«Личное дело №:
Литературно-художественный альманах»
Поэтический альманах «Личное дело №» вышел в 1991 году, а я примерно тогда надолго переключилась на стихи. Проглотила Серебряный век, потом лианозовцев, Бродский как-то не зашёл. А потом вдруг обнаружила рядом абсолютно живую, происходящую сейчас поэзию. В группу «Альманах» не входили многие мои любимцы — Иван Жданов, Лев Лосев, Алексей Цветков-старший. Но тут не просто были собраны под одной обложкой Дмитрий Алексаныч Пригов, Лев Рубинштейн, Михаил Айзенберг, Сергей Гандлевский, Тимур Кибиров, Виктор Коваль — откровением стало вводное эссе Айзенберга, ничего подобного которому я никогда не читала, и статья Андрея Зорина, задающая контекст. Это уже были не какие-то разрозненные подпольные или эмигрантские голоса, а живая экосистема, какие бывали прежде. Я попала домой, тем более что в год, когда я окончила школу, открылся «Проект ОГИ», где мы все лет на десять и поселились. Мой экземпляр «Личного дела №» подарил мне Миша Айзенберг, друг и (нахально скажу) учитель. Потом однажды попытался отобрать, но было поздно, потому что я предусмотрительно выпросила на книжке автограф. Из всех книг при пожаре эту я бы спасла первой.
Похожее: вся поэтическая серия издательства «Проект ОГИ»
Тэффи
«Ностальгия. Рассказы. Воспоминания»
Тэффи — недооценённый по своему масштабу русский классик, она оказалась задвинута в юмористический угол по инерции, когда «серьёзным писателем» считают только романиста (разве для Чехова делают исключение, хотя Тэффи, по-моему, гораздо смешнее, и психолог-снайпер). Эта инерция до сих пор составляет проклятье русской литературы: «Наш русский роман очень беспокоен. То у нас „опрокидонт“, и „дьякон налил по третьей — выпили“, то вдруг изменившая мужу попадья стала зыбиться огненными столбами. Всего этого неврастенику безусловно нельзя». Тэффи я не то чтобы часто цитирую, а просто разговариваю цитатами из неё, особенно с мамой.
«Ностальгия» — хороший сборник, туда входят и её воспоминания о спонтанной эмиграции в 1918 году. Чуть ли не лучшая её книжка, по сравнению с рассказами малоизвестная. Не вспомню другого примера таких равных и при этом высоких градусов комизма и трагизма на одной странице. Но вообще Тэффи любому неврастенику безусловно нужна, от первой буквы до последней.
Похожее: Аркадий Аверченко «Шутка Мецената»; Даниил Хармс «Как я растрепал одну компанию»
Григорий Дашевский
«Избранные статьи»
Дашевский раз печально пошутил, что его журналистская норма — два некролога в неделю, больше и не просите. Он, как никто, находил слова для мёртвых, думаю, это было связано с его другой работой — он был филологом-классиком и поэтом, переводил поэзию с мёртвого языка на живой в разных смыслах. Нельзя привыкнуть, что он умер. Я никогда не встречала человека такой умственной концентрации и с таким даром толкования: он и в разговоре извлекал из самого непрожёванного сообщения зерно мысли, очищал и галантно возвращал владельцу, который дивился: «Какой же я умный, оказывается!»
Многие его рецензии мне дали гораздо больше, чем книги, которым они посвящены. Хотя дороже всего мне его текст «Как читать современную поэзию», вошедший в другую его книжку, «Стихотворения и переводы» — отчасти потому, что я в нём приняла участие в роли диктофона, отчасти потому, что он действительно объясняет, как читать современную поэзию. Стихи и так сложнее, чем проза, им очень нужна понятная критика, шифровальный ключ, но других примеров, доступных неподготовленному читателю, я не помню. Дашевский был самым умным и самым ясным критиком. Многие люди (я первая) ошибочно принимают за мысли вербализованные эмоции, и «Избранные статьи» иллюстрируют эту разницу, как золотой критический метр.
Уильям Сомерсет Моэм
«Джейн»
Я очень люблю малую прозу, то есть рассказы, а образцовым рассказом считаю «Джейн» Сомерсета Моэма, не говоря уже о том, что заглавная героиня — моя ролевая модель. Пока что я скорее похожа на её антагонистку, но у меня есть ещё время в запасе, потому что ей по сюжету пятьдесят. Моэма многие считали циником, он писал: «У меня нет врождённой веры в людей. Я склонен ожидать от них скорее дурного, чем хорошего. Это — цена, которую приходится платить за чувство юмора». Но он, по-моему, лишён цинизма в той же мере, что и сентиментальности: он удивительным образом испытывает равную эмпатию по отношению ко всем без исключения персонажам, никого не идеализирует и не осуждает.
Помимо рассказов у него есть очень ценные критические эссе об устройстве пьес, рассказов и романов, прежде всего своих собственных — редкий писатель доставляет нам такое удобство, а Моэм без кокетства смотрит на себя таким же взглядом натуралиста, что и на других. Хороший рассказ — это всегда маленький детектив. В «Джейн» Моэм на нескольких страницах трижды делает сюжетный вираж, хотя настоящий приз — не событие, а короткая реплика напоследок. Я вообще испытываю слабость к людям светским и уважаю авторов, которые дают себе труд сочинить интересную историю, даже если у них пропасть мыслей, чтобы удержать внимание и без неё: это вежливо по отношению к читателю.
Похожее: Ивлин Во «Мерзкая плоть»; Грэм Грин «Путешествия с тётушкой»
Гилберт Кит Честертон
«Неожиданный Честертон»
Этот сборник Честертона-публициста я купила сама у себя в книжном магазине, где работала продавщицей. Предубеждение против новых книжек не распространяется на новые тексты любимых авторов: тут я чувствую, что нашла клад. По существу я почти ни в чём не согласна с Честертоном, но во время чтения он меня гипнотизирует как воплощение здравого смысла и сияющей нормы. Это оппонент, о котором можно только мечтать. Я сказала бы, он своим примером учит нас, что любой здравый смысл и норма имеют ограниченную область применения и срок годности; Честертон как раз сентиментален осознанно, это его идеологическая позиция. Он бесценен на службе у здорового, смешного и интеллектуального христианства, которому сейчас нелегко.
Наталья Леонидовна Трауберг, его переводчица, будучи сама очень остра на язык, в работе разделяла это, можно сказать, апостольское ханжество — я слышала, что она в чём-то цензурировала даже Вудхауза (не берусь вообразить, чем он мог оскорбить стыдливость), но её переводы настолько гениальны, что неохота проверять. Вся эта компания — Честертон, Вудхауз, Клайв Стейплз Льюис — описывала потерянный рай, затрещавший по швам в Первую мировую и уничтоженный Второй. Из рая съезжать не хотелось, поэтому я переключилась на Моэма и Ивлина Во, которые смотрели на вещи трезво, но ещё пахли знакомо, тем же «полным умиротворением, что длительным счастьем дано», как писал Ян Сатуновский в военных стихах.
Похожее: Клайв Стейплз Льюис «Письма Баламута»
Джованнино Гуарески
«Малый мир. Дон Камилло»
И ещё один христианский журналист в гениальном переводе Ольги Гуревич — и я говорю так не потому, что она была моей любимой преподавательницей итальянского языка в университете. Пока Гуарески в России известностью не пользуется, но я не устаю его пропагандировать. В этот сборник вошли рассказы-фельетоны, показывающие историю одного, 1947, года итальянской политической жизни в форме истории борьбы сельского католического священника дона Камилло и мэра-коммуниста Пеппоне. Любой человек, заставший СССР, возрадуется, читая, как дон Камилло препирается с Христом в алтаре: «Господи, но Ты отдаёшь Себе отчёт, что заставляешь меня работать на Агитпроп?» Правда, в послевоенной Италии противоборствующие политические силы были представлены сталинистами и христианами, а у нас они причудливо оказались на одной стороне, но Гуарески пишет вообще о конфликте индивидуального разума и коллективной идеологии, совести и пропаганды, Христос у него призывает с распятия «не разводить политику в доме Моём».
Публий Овидий Назон
«Лекарство от любви»
Как-то я несчастливо влюбилась, и друг сказал: «Ну что ты маешься — прочти „Лекарство от любви»!“ — с интонацией: „Зачем терпеть жар, выпей аспирин!“» Я посмеялась, но хотя с «Науки любви» началось в детстве моё сексуальное просвещение, «Лекарство» меня миновало, так что я его прочла, и оно, во-первых, помогло, а во-вторых, восхитило меня своей современностью. Местами жутко комично (например, там рекомендуется воображать предмет страсти в невыгодном ракурсе), но в целом это читается как простая и эффективная инструкция по личностному росту, Ален Карр: «Хитростью ищет любовь благотворного ей промедленья; / Нет для спасения дня лучше, чем нынешний день!»
Молодые люди часто учатся осмыслять свои чувства при помощи лирики Серебряного века, которая всем хороша, но для нужд современного человека плохо подходит, потому что исходит из другого мировоззрения — ещё христианского, романтического, подразумевающего идеализм, жертвенность как ценность и чёрта в ступе. А современный человек, даже верующий, по своей психологии уже атеист и разумный эгоист. Ему надо читать классиков, которые каким-то образом, не апеллируя к жизни вечной, убедительно обосновывали, что жизнь эту надо прожить достойно и стойко сносить её превратности. Логика не идеальный способ установить истину, но лучше пока не придумали. Когда я вижу нарастающий политический и общественный абсурд, я вспоминаю «Циников» Мариенгофа: «Это всё оттого, Гога, что ты не кончил гимназию». То есть классиков не прочитал.
Похожее: «Беседы» Эпиктета; Гай Валерий Катулл, лирика; Луций Анней Сенека «Философские диалоги»
Сергей Довлатов
«Компромисс»
В начале своей карьеры я год проработала в журнале «Русский Newsweek» к глубокому обоюдному неудовлетворению. Я писала невыносимые философские трактаты, а редакторы превращали их в инфотейнмент, только клочки летели по закоулочкам. Раз меня послали в Новосибирск писать репортаж о работе Теодора Курентзиса. Все очень нервничали, главный редактор лично звонил контролировать: считалось, что репортаж — самый сложный жанр, который можно освоить не иначе как на практике, за годы, пройдя огонь, воду и канализационные трубы.
Текст внезапно потребовали за два дня до сдачи — какой уж есть, всё равно придётся переписывать всей редакцией. У меня ещё не было никакого. Я подумала: что я вообще знаю про репортажи? Открыла «Компромисс», выделила структуру, заменила, условно говоря, «надои» на «репетиции оркестра», написала репортаж за двадцать минут. Это был мой единственный текст в Newsweek, который вообще не правили и хвалили на летучке. Не знаю, приведены ли в «Компромиссе» подлинные публикации или шутки, но Довлатов в любом случае описал пародию на профессию, а пародия — это всегда лучшее пособие, концентрат ремесленного приёма.
Лидия Гинзбург
«Записные книжки. Воспоминания. Эссе»
Меня всегда коробил стереотип, что «филолог — это неудавшийся писатель» (а уж о критике нечего и говорить: неудавшийся и озлобленный). Самое остроумное опровержение этого штампа — Лидия Гинзбург. Она занималась документальной прозой как филолог, при этом её собственные записные книжки, воспоминания и, прежде всего, «Записки блокадного человека» — вершина русской документальной прозы. После Гинзбург удивительно, что литература кем-то всё ещё иерархически подразделяется на художественную и документальную, на фикшн и нон-фикшн.
Я вообще не сторонница традиционной иерархии жанров, увенчанной прежде трагедией, а теперь толстым романом, как хорошо видно по моему выбору книг. Сама-то я типичный неудавшийся писатель, в юности писала стихи, думала про роман, но сейчас из всех жанров я мечтала бы удаться в «промежуточной прозе». Помимо прочего, это просто наиболее естественный способ функционирования литературы в безнадёжные времена, когда литературе хочется, цитируя Михаила Айзенберга, «умереть, не быть, не бывать пока».
Похожее: Михаил Гаспаров «Записи и выписки»; Витольд Гомбрович «Дневник»; Сьюзен Cонтаг «О фотографии»