Книжная полкаРежиссёр Марина Разбежкина о любимых книгах
10 книг, которые украсят любую библиотеку
Текст: Алиса Таёжная
Фотографии: Люба Козорезова
Макияж: Фариза Родригес
В РУБРИКЕ «КНИЖНАЯ ПОЛКА» мы расспрашиваем журналисток, писательниц, учёных, кураторов и других героинь об их литературных предпочтениях и изданиях, которые занимают важное место в их книжном шкафу. Сегодня своими историями о любимых книгах делится режиссёр и руководительница Школы документального кино и театра Марина Разбежкина.
Марина Разбежкина
режиссёр и руководительница Школы документального кино и театра
Сейчас я читаю только нон-фикшн, письма и дневники
У нас всегда было много книг. Сначала в коммунальной квартире, где мы с мамой и няней занимали одну самую большую комнату, деля её с пианино и несколькими книжными шкафами, потом — в просторной однушке. Мама говорила, что лишилась за свою жизнь нескольких библиотек. Первой — когда её, молодого авиационного инженера, послали «вольнонаёмной» в лагеря под Омском, где уже сидели авиационные конструкторы и где она потеряла первого ребёнка. В России жизнь кочевая, хотя и притворяется оседлой: где-то при переездах были утеряны и другие библиотеки. Мама была из крестьянской семьи, где вряд ли много читали. Книги помогли ей перейти из одного социального круга в другой, где она могла вместе с блестящими новыми технократами разговаривать на равных. Помню, она гордилась, что в шесть лет я писала слово «интеллигент» без ошибок.
Однажды, когда мне было три года, нянька привела меня с прогулки. В комнате было несколько незнакомых мужчин, они рылись в книжках, а потом бросали их на пол. Они раскидывали, нянька выла — она умела выразительно, по-тюремному, страдать — я подбирала и ставила на полку, наводила порядок. Потом маму увели, нянька опять кричала — я и запомнила этот обыск по её воплям. Маму вернули через два дня, книжки к тому времени уже были вытерты сухой тряпкой и стояли на местах. Что это было, я так и не узнала. Но запомнила, что книжки нельзя рвать и бросать, — их надо читать.
В два с половиной года я читала на ёлке Некрасова «Не ветер бушует над бором». Поэма была длинной, но никому не удавалось стащить меня с табурета, пока не дочитаю до конца. В пять лет я много болела и в бреду орала: «Разворачивайтесь в марше, словесной не место кляузе, тише, товарищи, ваше слово, товарищ маузер!» Не знаю, чего уж там больше было: любви к Маяковскому или боевой ритм стиха так завораживал.
Нянька считала книжки вредными и ругалась с мамой. Некоторым образом нянька спасла меня от ущербной книжной жизни. Мы с ней принимали участие в драках за место в очередях за продуктами и в кино, нас забирали в милицию, однажды мама застукала меня на перекрёстке, где я с вдохновением и речевым разнообразием (спасибо книгам) просила милостыню. Подростком я стала читать много, но осмысленно. Рано взялась за Томаса Манна, потом Фолкнера, из наших любила Чехова и Серебряный век, который потом резко разлюбила, — до сих пор настороженно отношусь к людям, которые путают жизнь и сцену.
В отдельной квартире, куда мы с мамой переехали, места для книг было больше. Но не настолько, чтобы там разместились 8 тысяч томов самого разного содержания. Вызванный для ремонта парень, войдя, сразу объявил: «В библиотеках не работаю», — и исчез. Я тогда начинала собирать литературу по мифологии, решив заняться ею, когда выйду на пенсию. Эти долгосрочные планы так и не осуществились — я уехала из Казани в Москву, взяв с собой лишь малую часть семейной коллекции. Сейчас я читаю только нон-фикшн, письма, дневники — они мне объясняют про жизнь больше, чем их художественные собратья.
У меня есть несколько книг, которые я перечитываю. Это Фёдор Степун «Из писем прапорщика-артиллериста», Роберт Капа «Скрытая перспектива», Гленн Гульд — его избранное в двух томах, Гайто Газданов и Фолкнер, Чехов, Толстой. Совсем не читаю новую художественную литературу, хотя писателей знаю по именам и с некоторыми даже знакома. Меня так увлекает реальная жизнь, что времени на вымысел не остается. Спасибо няньке, с которой мы дрались в очередях.
Меня так увлекает реальная жизнь, что времени на вымысел не остается
Павел Мельников-Печёрский
«В лесах» и «На горах»
В 16 лет у меня возник вопрос, как устроена жизнь, и я ушла в леса — не в составе туротряда, а в полном одиночестве. Это был мощный опыт для городской девочки, чьи занятия в основном заключались в чтении книг. Ушла я не просто так, в никуда, а проложила путь по книге Мельникова-Печёрского «В лесах». Потом, через пару лет, пошла по маршруту его другой книги «На горах». Почему я в 16 лет прочитала именно её, сейчас и не вспомню. Раскол, старообрядцы — в нашей семье не было религиозных людей, но в старообрядчестве жила сила сопротивления, и она была мне близка. Я объявила маме, что ухожу в дремучие леса месяца так на два. Она отпустила.
Эти два месяца стали для меня временем первой и абсолютной свободы. Я сбивалась с пути, шла по гатям, утопала в трясине, пока, наконец, не вышла на тайный островок, где жили в четырёх сохранившихся избах кержаки. Предки этих людей пришли сюда во время раскола в XVII веке, а их потомки — три старика в окладистых бородах и пять старух — так никогда и не выходили за границы этой земли и ничего не знали о XX веке. Молодых с ними уже не было — ушли и не вернулись. Старики жили скудно, молились, читали старые книжки, говорили на не совсем понятном мне языке. Они сказали, что я первая из чужих, кого они пустили в дом. Я хорошо запомнила подробности: как ели, как чесали бороды, как сидели молча часами. Я прожила с ними неделю и оглянулась, когда уходила: вслед мне полетела выдолбленная из куска дерева миска — я всё-таки так и осталась для них чужой.
Максим Горький
«Васса Железнова»
«Васса» связана в моём сознании с сильными и властными русскими женщинами, причём совершенно неважно, какого сословия. Вот это «Прими яду», сказанное Вассой непутёвому мужу, вполне могло бы быть произнесено и моей бабушкой. Я увидела её, бабушку Пелагею Михайловну, когда мне было десять. Она сидела в старом разваливающемся кресле в таком же старом деревенском доме. Меня подвели к ней, она всмотрелась строго и спросила, как уточнила: «Еврейка?» И, не дожидаясь ответа: «Дразнят в классе?» И тут же совет: «Сразу бей!» Она не знала моего отца, да и своими оставшимися к тому времени в живых шестью детьми (из 11 родившихся) не особенно интересовалась. Её волновал мир вокруг, политика и чувство справедливости.
Однажды (а меня на всё лето закинули в деревню), когда мы сидели рядом и читали, — она газету «Труд», а я, конечно же, «Дорога уходит в даль» Александры Бруштейн — за дверью послышался шорох, и в дом ввалились мужик с бабой, оба с синяками на физиономии. Бабушка строго приказала мне выйти, и что было дальше, я не видела, но вообразила, что она порола пьяниц кнутом, всегда висевшим на гвозде в углу (дед был кузнецом, работал на конюшне, наверное, это был его кнут). Посетители выползли из избы задом, кланяясь и бормоча: «Вот спасибо, Михайловна».
Позже я прочитала «Вассу», и теперь для меня героиня всегда с бабушкиным лицом — надменной красавицы в молодости и старухи с волосами цвета вороного крыла без единой сединки. Моя бабушка не отравила своего мужа, но выгнала его из партии в конце 20-х: она была председателем колхоза, а он неправильно понял линию партии. Дед был влюблен в неё, и на партию ему было плевать. «Вассу» не перечитываю, но всегда смотрю в театре, ревниво сравнивая актрису с бабушкой.
Борис Савинков
«Конь бледный» и «Конь вороной»
Не помню, когда у меня возник интерес к террору, — исключительно, к счастью, теоретический. Мы были на «картошке», жгли костерок из высохших картофельных плетей и играли в угадайку: кто кем был бы в XIX веке. Каждый написал на бумажечке про соседа. Про меня все: бросала бы бомбы в царей.
Потом я собирала книжки по русскому дореволюционному террору, и любимой была «Конь бледный» — романтический образ русского террориста, справедливого рыцаря, готового на гибель ради счастья других, был тем самым пеплом Клааса, который стучал не только в моё сердце.
К тому же среди родных ходили слухи, что фамилией Разбежкины как раз и наградили беглых преступников, создавших деревню-коммуну в башкирских лесах. Кто они были — тати или благородные разбойники, сегодня уже никому неведомо. Я всегда предпочитала реальность мифам. Сначала в моём мире появился Азеф, потом Гершуни, потом я узнала, как вели себя пламенные революционеры в царской ссылке, — они ссали в кастрюли товарищей по партии, а иногда закладывали туда бритвы. Высокая идея не выдерживала испытания коммуналкой, мифологические образы сдулись в моем сознании, я оставила террор, не вступив в него ногой. Но книги по нему продолжаю читать.
Фёдор Абрамов
«Братья и сестры»
К 20 годам я была на всю голову народницей и читала писателей-почвенников. Народ был прекрасен, существовал исключительно в деревне, мне нужно было стесняться своего благополучия и сочувствовать крестьянам. К счастью, читательский нюх позволил выделить лучшее, и, прочитав «Братья и сёстры» Абрамова, я отправилась в архангельскую деревню Веркола, чтобы увидеть пространство и героев книги. Мне повезло, я сразу подружилась с Дмитрием Клоповым, одним из прототипов «Братьев…», и с его прекрасной мамой Варварой Трофимовной, которая допускала меня вместе с внучками лепить губники (пироги с грибами) и к старым русским песням.
Мы сидели и пели: старуха, пять маленьких девочек-дочерей Клопова и я. А потом мы с хозяином и его семилетней дочкой Ириньей ехали по Пинеге на лодке-долблёнке, и Иринья называла имена всех птиц, пролетавших над нами, и всех трав, по которым мы шли. Мир для неё имел имена. Мы обошли все дома и всех людей, о которых написал Абрамов. Клопов по вечерам резал из елового корня птиц счастья, а я сидела рядом и пыталась понять, как из твёрдого куска дерева получается птица. Потом я ушла дальше с плотогонами — молевой сплав был уже запрещён, но по Пинеге гнали лес, ворочая бревна, стоя по пояс в воде. С Клоповым мы долго переписывались, он прислал мне в большой коробке из-под печенья деревянную птицу. Сейчас я совсем не жалею о своём молодом почвенничестве.
Люсьен Леви-Брюль
«Сверхъестественное в первобытном мышлении»
Книгу Люсьена Леви-Брюля «Сверхъестественное в первобытном мышлении» издали в Москве в 1937 году в Государственном антирелигиозном издательстве, предполагая, видимо, что она богоборческая. Я обнаружила её в библиотеке татарской деревни Измери, куда отправилась после университета учить детей русскому языку. Она никем до сих пор была не читана, и, уехав оттуда, я забрала Леви-Брюля с собой. С него началось моё собрание книг по мифологии.
Много позже этот увлекательный рассказ о сверхъестественном в первобытном стал для меня своеобразным пособием, когда я решила снять «Комбайнерку» (окончательное название — «Время жатвы»). Перечитав Леви-Брюля уже в зрелом возрасте, я поняла, что первобытное мышление никуда не исчезло, что оно свойственно не только номадам, но и народам, гордящимся своими культурными достижениями. Человеческая природа не очень изменилась за несколько последних тысячелетий, и мы по-прежнему испытываем тягу к сверхъестественному. Для меня это не очень приятное знание, но уж что есть, то есть.
Юрий Лотман
«Культура и взрыв»
Я пошла после школы на филологический, потому что любила читать, и не только художественные книги. Первыми моими кумирами-филологами были Шкловский и Тынянов, а потом я навсегда влюбилась в Лотмана и долго травмировала Казанский университет требованием пригласить Юрия Михайловича прочитать цикл лекций. Меня никто не послушал. Тогда я сама отправилась в Тарту с каким-то невинным заданием от университетской газеты «Ленинец». На самом деле я хотела одного: встретиться с Лотманом и посидеть на его лекциях.
Он тогда разговаривал со студентами об «Евгении Онегине». Знание его о предмете было почти избыточным — каждая строчка из пушкинской поэмы грозила превратиться в книгу, обрастая немыслимыми знаниями Юрия Михайловича о той среде, из которой возникают стихи, о времени и месте их обитания. Он создавал новый мир, не менее художественный, чем у Пушкина. Целую неделю я нелегально провела на его лекциях и больше не пыталась затащить Лотмана в Казанский университет — не хотела, чтобы он принадлежал многим.
Его последняя прижизненная книга «Культура и взрыв» правильно угадана издателями как карманная (у меня дома такое первое издание). Её так и нужно носить постоянно с собой — чтобы думать не только о том, почему Собянин покрывает Москву плиткой. В чтении этого, как, собственно, и других трудов Лотмана, есть одна опасность: он пишет настолько просто, что ты можешь и не заметить открытий, которые щедро возникают почти на каждой странице. Не обратишь внимания и запросто припишешь себе вот эти размышления о дураке, умном и сумасшедшем. «Дурак» имеет меньшую свободу, чем нормальный, «сумасшедший» — большую.
Ингмар Бергман
«Латерна магика»
Меня в своё время поразила чувственность и бескомпромиссность детских переживаний Бергмана, о которых он рассказал в фильме «Фанни и Александр» и в первых главах своей «Латерна магика». Его ненависть к протестантизму была ненавистью к безусловному порядку и подчинению, невозможному для художника и эмоционального ребенка. Откровенность, с которой он рассказывает о своём детстве и бытовании в его жизни родителей, уничтожала все табу в разговорах о личном и сокровенном. Юные годы не как прекрасное воспоминание, а как страшный мир ребенка, посаженного в клетку общественно одобренных правил. Книга Бергмана освободила меня от тех зажимов, которые накладывает мораль на воспоминания о самом сокровенном в твоей жизни, — детстве, родителях и прочих корневых устоях. Эту книгу я предлагала бы как психотерапевтическое пособие для невротиков.
Луис Бунюэль
«Бунюэль о Бунюэле»
Один из самых моих любимых режиссёров, чья ирония по отношению к миру равна иронии к самому себе, что бывает редко. Его книжка — лучший учебник по режиссуре, потому что она не о победах, а об ошибках. Мне нравится, когда работа над ними предлагается как процесс бытовой и вполне доступный. Это вдохновляет неофитов. Несколько поколений студентов слушали в моём пересказе рассказ Бунюэля о том, как он и Серж Зильберман, его продюсер, решили сложную киношную проблему с помощью мартини «Экстра драй». После этого все винные запасы в соседних магазинчиках обычно исчезали, мартини в немыслимых количествах плескалось в желудках моих студентов, но так и не выполнило своей роли. А всё потому, что нам, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни. Нам бы всё со слезой и страданием — мартини помогает лишь тем, у кого нет страха. Бунюэля перечитываю часто.
Велимир Хлебников
Сначала я заинтересовалась Хлебниковым как поэтом-земляком — он учился в Казанском университете, потом оценила бесстрашие его языка и стала собирать материал для научной работы: некоторое время мне казалось, что я стану учёным-филологом. Будущую книгу назвала круто: «Философия отражений, зеркала, двойники». Долго ещё по всей квартире валялись деревянные библиотечные ящички с цитатами и выписками. Мне до сих пор кажется, что Хлебникова нужно читать ещё в школе, чтобы понять, что такое язык, насколько широки его возможности, как может поэзия описывать то, что редко даётся обыденному слову, и улавливать неуловимое. Ещё одно удивительное свойство было у стихов и прозы Велимира: его пространство легко сосуществовало с такой категорией, как будущее время. Он был ведуном, предсказателем, ему было доступно знание о том, что ещё не наступило.
Я так увлеклась Хлебниковым, что в один из дней уехала из Казани в Москву, чтобы встретиться с Маем Митуричем, художником и племянником Хлебникова. Подлинной целью моего приезда было примирение с отцом, которого я не видела семь лет и вдруг нестерпимо захотела встретить. Но, так и не решившись, пришла к Митуричу: мы перебирали старые фотографии, его огромный чёрный кот сидел у меня на коленях. «Это знак самого высочайшего расположения», — сказал Май и подарил мне копии фотографий Хлебникова из семейного архива. До отца я так и не доехала, а, вернувшись домой, увидела записку в почтовом ящике: «Отец вчера умер». Вчера — это и был тот вечер, когда я была у Мая и думала одновременно о Хлебникове и отце, но больше об отце, а он в эти часы умирал, и всё связалось во мне в одно. Я не стала учёным-филологом и постепенно перестала собирать карточки про зеркала и двойников. В Хлебникова иногда заглядываю.
Лидия Гинзбург
«Человек за письменным столом»
Прочитав впервые книгу Гинзбург, я поняла, что слово спасает, даже если из него складывается не роман, а просто строчка. Лидия Гинзбург, умная, самоотверженная в наблюдениях за жизнью и литературой, так и не написала ничего большого. Зато стала сама героиней своих небольших абзацев, которые лучше, чем художественная проза, создавали картину окружающего её мира, в котором были не только Пушкин, но и блокадные современники. Строчка работает. Ещё записки Лидии Гинзбург замечательны тем, что она как бы угадывает тебя в твоих огорчениях, победах и страданиях. Открой книжку Гинзбург — и ты уже не один. Заглядываю постоянно.
Пол Кронин
«Знакомьтесь — Вернер Херцог»
Книжка номер один для тех, кто занимается кинематографом, особенно для документалистов. Херцог — не мой любимый режиссер, я смотрю его очень избирательно. Наш способ снимать он называет бухгалтерским, для меня же он — мифолог, а я совсем не понимаю, зачем множить мифы, называя их реальностью. Но его книжка мне близка настолько, что иногда кажется, что это писала я.
Например, вера Херцога в то, что человек, ходящий сверх меры пешком, спасает не только себя, но и ещё кого-то, ему дорогого. Я тоже была отличным ходоком когда-то. 40 километров в день были счастьем, дорога смыкалась с подошвой моих ботинок, и я становилась частью не только этого пути, но и мира: вот она, вертикаль, при всей моей любви к горизонтали. Херцог так вдохновляюще убедителен в своих рассказах, что заставляет тебя встать с дивана и отправиться в путь, с камерой или без, но с камерой лучше. Эту книгу я перечитываю постоянно, с любой страницы.